Жлобьё

Из «Бесконечного тупика» Д. Галковского:

Мережковский негодовал на Толстого, изобразившего Наполеона полнейшим духовным и интеллектуальным ничтожеством. У Толстого, по его мнению, получился даже не злой демон,

а только сказочный слабоумец — обратный, злой, Иванушка-дурачок, маленький, гаденький мерзавец, лакей Наполеон, которого заставляет плясать и дёргаться, как бездушную марионетку на ниточке, «невидимая рука».

Однако Толстой здесь не менее прав, чем Мережковский. В толстовской злобе к великому человеку сказалось природное русское неуважение личности. Не маски срывал Толстой — он срывал лица, превращал личность в кукольного болвана, что доставляло ему неизъяснимое наслаждение. А также — ощущение собственной мудрости (всё видит, всё знает). Отсюда и показной неинтерес русской литературы к жизни высших сословий, представление князей и графов как бритых и напудренных крестьян, крестьян ряженых и притворяющихся, лживых и глупых. Следовательно — бесполезных.

В обществе, осознающем себя столь извращённо, в конце концов и должен был появиться «обратный Наполеон». Толстой тут просто «зеркало русской революции».

Махровость взопревших озимых

Из «Бесконечного тупика» Д. Галковского:

Несомненно, в неприятном реализме отечественной литературы сказалась полуазиатская природа русского мира. Константин Леонтьев интуитивно нашёл очень характерный образ:

Когда Тургенев говорил так основательно и благородно, что его талант нельзя равнять с дарованием Толстого и что «Лёвушка Толстой — это слон!», то мне всё кажется — он думал в эту минуту особенно о «Войне и мире». Именно, слон! Или, если хотите, ещё чудовищнее: это ископаемый СИВАТЕРИУМ во плоти — сиватериум, которого огромные черепа хранятся в Индии, в храмах бога Сивы (т.е. Шивы). И хобот, и громадность, и клыки, и сверх клыков ещё рога, словно вопреки всем зоологическим приличиям. Или ещё можно уподобить «Войну и мир» индийскому же идолу: три головы, или четыре лица, и шесть рук! И размеры огромные, и драгоценный материал, и глаза из рубинов и бриллиантов, не только ПОДО лбом, но и НА ЛБУ!!!

… когда Пьер «тетёшкает» (непременно ТЕТЁШКАЕТ. Почему не просто «НЯНЧИТ»?) на БОЛЬШОЙ РУКЕ СВОЕЙ (эти руки!!) ребёнка и ребёнок вдруг МАРАЕТ ему руки — это ничуть не нужно и ничего не доказывает. Это грязь для грязи, «искусство для искусства», натурализм сам для себя. Или когда Пьер в той же сцене улыбается «своим БЕЗЗУБЫМ РТОМ». Это ещё хуже. На что это? — Это безобразие для безобразия. И ребёнок не ежеминутно же марает родителей; и года Пьера Безухова ещё не таковы, чтобы непременно не было зубов; могли быть, могли и не быть. Это уже не здравый реализм; это «дурная привычка», вроде привычки русских простолюдинов браться не за замок белой двери, а непременно захватать её пальцами там, где не нужно.

Такая, по выражению Леонтьева, «махровость» литературы совершенно не была свойственна Пушкину. У Гоголя же была в общем обусловлена художественными задачами. Можно добавить, что в последующем, видимо, произошло соединение пушкинского универсализма, масштабности с избыточностью гоголевского языка. Максимальным выражением этого процесса и был Толстой. Его мир по-пушкински широк, но по-гоголевски погряз в материи.

Наших бьют!

Из «Бесконечного тупика» Д. Галковского:

Частным ответвлением писательского мифа является тема невинного убиения русских писателей. Основы тут опять же заложил Пушкин. Сразу же после злополучной дуэли современники дали этому совершенно частному, совершенно личному, интимному событию соответствующую мегаломаническую интерпретацию. «Царское правительство убило нашего Сашу». После этого «царизм» убивал Лермонтова, специально заражал чахоткой Белинского, сбрасывал пьяного Гаршина в лестничный пролёт, доводил до самоубийства Надсона. Стоило какому-нибудь самому незначительному писателю дать самый незначительный повод для соответствующего умозаключения, как тут же подымался плач: «Нашего Ваню (Колю, Петю, Мишу) убили».

Столь оглушительная пошлость похорон Льва Толстого во многом вытекала из идеологического сбоя. При «отлучении от церкви», при «травле в печати», всё же считать смерть 82-летнего писателя, умершего от простуды на вершине своей славы, считать смерть эту «очередным убийством» (да ещё на фоне всем известных семейных дрязг) не получалось никак. «Гражданская скорбь» не получилась, выглядела фальшивой. Ведь, по сути, смерть Толстого вообще была счастливой. Глубокий старик, до конца дней своих сохранивший ум и бодрость духа, умер легко, без мучений. Чего уж тут особо убиваться. Даже для родных это горе – горе спокойное, светлое, мудрое. «Всем бы такую жизнь прожить, всем бы нам так умереть».

Но мифы осуществляются. И вскоре русским писателям была предоставлена возможность в максимальной степени удовлетворить свои романтические потребности. И удовлетворить в максимально реалистичной, по-русски реалистичной форме. И в том числе и семье Толстого.