Ассоциации

Из «Бесконечного тупика» Д. Галковского:

Набоков иллюстрирует удивительную трансформационную способность гоголевского языка следующей цитатой из «Мёртвых душ»:
Подъезжая к крыльцу, заметил он выглянувшие из окна почти в одно время два лица: женское в чепце, узкое, длинное, как огурец, и мужское, круглое, широкое, как молдавские тыквы, называемые горлянками, из которых делают на Руси балалайки, двухструнные лёгкие балалайки, красу и потеху ухватливого двадцатилетнего парня, мигача и щёголя, и подмигивающего и посвистывающего на белогрудых и белошейных девиц, собравшихся послушать его тихострунного треньканья.
Язык уносит Гоголя, как осенний лист. Набоков с удивлением разбирает безумный характер гоголевского ассоциативного полёта:
Сложный манёвр, который выполняет эта фраза для того, чтобы из крепкой головы Собакевича вышел деревенский музыкант, имеет три стадии: сравнение головы с особой разновидностью тыквы, превращение этой тыквы в особый вид балалайки и, наконец, вручение этой балалайки деревенскому молодцу, который, сидя на бревне и скрестив ноги (в новеньких сапогах), принимается тихонечко на ней наигрывать, облепленный предвечерней мошкарой и деревенскими девушками.
(Характерно, что сам Набоков сознательно не удержался и присочинил сценку.)

Сверхъестественный подбор

Из «Бесконечного тупика» Д. Галковского:

Набоков писал о «художественной совести» природы, которая, «не довольствуясь тем, что из сложенной бабочки каллимы делает удивительное подобие сухого листа с жилками и стебельком, кроме того, на этом “осеннем” крыле прибавляет сверхштатное воспроизведение тех дырочек, которые проедают именно в таких листьях жучьи личинки».

И далее Набоков заметил:

«Естественный подбор» в грубом смысле Дарвина не может служить объяснением постоянно встречающегося математически невероятного совпадения хотя бы только трёх факторов подражания в одном существе – формы, окраски и поведения (т.е. костюма, грима и мимики); с другой же стороны, и «борьба за существование» ни при чём, так как подчас защитная уловка доведена до такой точки художественной изощрённости, которая находится далеко за пределами того, что способен оценить мозг гипотетического врага – птицы, что ли, или ящерицы: обманывать, значит, некого, кроме разве начинающего натуралиста.

Бесконечный роман

Из «Бесконечного тупика» Д. Галковского:

Неподготовленный читатель может обмануться виртуозностью набоковской прозы и всерьёз принять автора «Приглашения на казнь» и «Лолиты» за всамделишного писателя. Это, конечно, наивное заблуждение. <···> В сущности, Набоков всю жизнь писал один роман, и его творчество в целом есть развёртка одной-единственной программы. Его произведения следует читать в хронологической последовательности. В этом смысле это самый философичный русский писатель… после не любимого Набоковым Достоевского.

В «Даре» пошляк Щёголев рассказывает Годунову-Чердынцеву о своей страсти к подростку падчерице и под конец многозначительно намекает: «Чувствуете трагедию Достоевского?» — Вот и внутренние истоки написанной через 20 лет «Лолиты», уж казалось бы самой нерусской и самой неметафизической вещи Набокова. И таких связок у него сотни. И часто связок именно с Достоевским. Так, Магда из «Камеры-обскуры» — это антипод «золотым проституткам» Достоевского. (И, добавим, Толстого, Бунина, Куприна и вообще всех русских писателей. Ведь это сквозная тема «правдивой» русской литературы: если проститутка, то обязательно добрая, гуманная, целомудренная, полезшая на диван от невыносимо тяжёлой жизни и из-за несогласия с монархической формой правления. Ещё одно русское «денег, денег не присылайте!»)

Приглашение на...

Из «Бесконечного тупика» Д. Галковского:

«Приглашение на казнь» — это самый русский роман Владимира Набокова. Здесь сама лексика, сама фактура языка кристально русская, даже нарочито русская. Округлые фразы мучителей Цинцинната пестрят русскими завитушками: «сударь мой», «милостивый государь», «батенька», «голубчик» и т.д. А вокруг хоровод русских масок: «Марфинька», «Родион», «Родриг Иванович». Мир «Приглашения», мир призрачного, кривого и чёрного будущего, вдруг оказывается до боли родным, узнаваемым, плотным. Странно, что наиболее абстрактное и интеллектуализированное произведение Набокова оборачивается такой сусальной и сдобной родимостью. В сугубо зримых и конкретных «Камере-обскуре» и «Лолите» нет русскости (это русское, но без русскости). Здесь же Набоков пронзительно национален.

Двусмысленность «Приглашения на казнь», его обманчивая мнимость, марево, — это именно мнимость и марево самой русской лексики, русской души и русского мира. Конечно, набоковская фантасмагория есть отражение фантасмагории сталинизма. Но отражение не буквальное, а при помощи сложной системы зеркал, собирающих мельтешение отдельных событий в узорчатый мираж набоковской прозы. Язык персонажей «Приглашения» — это язык, где смещены сами понятия добра и зла. Они не искажены, не скрыты и завуалированы более поздними пластами, а именно смещены как фундаментальные категории духовного мира. Коммунизм — это и есть такое смещение, сдвиг элементарных понятий. Вся русская история с 1917 по 1937 год есть развёртывание и реализация этого смещения. Общество, отказавшись от понятия добра как такового, вынесло себе тем самым смертный приговор. Но внешне, в словесной форме, это всё ещё выглядело легковесно, умозрительно. Однако оказалось, что язык — это и есть основа мира. Его искажение породило уродливые мысли, а уродливые мысли — кровавые поступки. Набоков показал нам не поступки-события и даже не больную мысль, а суть — мёртвый язык. Язык, вырезающий ножницами лжи картонную реальность.

<···>

Набоковская антиутопия — это мир, утопающий в русском благодушии. Цинцинната убивают не из злобы, а из-за доброты, гуманизма. О нём заботятся, развлекают его перед казнью, обижаются, что он «плохо реагирует» на своих мучителей и даже не хочет дружить со своим палачом. Зачем же, нешто мы нехристи какие?! Всё должно быть хорошо, гуманно. Как сказал подсудимый Радек,

«… советское правосудие не есть мясорубка… Если здесь ставился вопрос, мучили ли нас во время следствия, то я должен сказать, что не меня мучили, а я мучил следователей, заставляя их делать ненужную работу» (Процесс троцкистского центра).

«Да-с, — продолжал надзиратель, потряхивая ключами, — вы должны быть покладистее, сударик. А то всё гордость, гнев, глум. Я им вечор слив этих, значит, нёс — так что же вы думаете? — не изволили кушать, погнушались. Да-с… Очинна жалко стало мне их, — вхожу-гляжу, — на столе-стуле стоят, к решётке рученьки-ноженьки тянут, ровно мартышка кволая. А небо-то синёхонько, касаточки летают, опять же облачка, — благодать, радость! Сымаю их это, как дитё малое, со стола-то — а сам реву — вот истинное слово — реву… Очинна, значит, меня эта жалость разобрала».