Не ведали, что творят

Из «Бесконечного тупика» Д. Галковского:

У русских же совершенно отсутствовал инструментарий борьбы и инструментарий самого ПРОЯВЛЕНИЯ сатанизма. Бред Ленина не вошёл в знакомое русло. К каким жутким последствиям это привело!

Западная, проявленная, форма зла органична и гораздо менее жива, так как, во-первых, легко распознаётся, а во-вторых, сам человек, одержимый дьяволом, вполне понимает себя, что порождает неустойчивость его личности, хрупкость. Он не выносит тяжкого, нечеловеческого груза негативной свободы.

Иными словами, в России не была разработана форма духовного преступления (хотя гений Достоевского предпринял мучительную попытку её создания). Совершивший «материальное» преступление знал, что он преступник. Но совершивший преступление «идеологическое» жил криво, так как на него также распространялись элементарные этические законы, но ОТЧЕГО была эта кривость, он не чувствовал и, следовательно, НЕ МОГ РАСКАЯТЬСЯ.

Интересно, что все русские попытки создания демонологии были моментально и благодарно восприняты Западом. «Доктор Фаустус» Томаса Манна — это радостное усвоение роскошной, пышной и широкой западной демонологией нового, экзотического типа сатанизма. Встреча чёрта с Адрианом Леверкюном есть вариант соответствующей главы из «Братьев Карамазовых». Интересно, что русский опыт Манн воспринял с учётом истории ХХ века, и чёрт является к Леверкюну в кепке и потёртом пиджачке, работая «под пролетария». И всё это так органично вливается в богатейшее и роскошнейшее германское средневековье с его суккубами и инкубами. Наконец, Леверкюн находит у себя в постели примитивную и понятную русалку. Он (как и его прототип Ницше) честно сходит с ума по заботливо подставленной лестнице тысячелетней демонологии. Лучший исход! А Ленин искал лестницу и не находил. Мысль раскалялась, и сам он рос, освещённый красным инфернальным пламенем.

Отличие Ленина от всех предыдущих больных – в его осуществлённости. У прочих в конечном счёте бессилие, погружение в собственные фантазии и оцепенение, смерть. Томмазо Кампанелла – его одиночное заключение. Это как наиболее грубый пример. А наиболее тонкий – Ницше, его трагическое одиночество. Ленин же осуществился. И это не вульгарная осуществлённость Марата или Робеспьера. Тут неизмеримо глубже и «удачнее». <···>

Сталин понятен: полутиран-полупадишах (здесь сказалось европейско-азиатское происхождение грузина) – неинтересная личность. Он пришёл на готовое, когда его уже ждали. Ленина тоже ждали, но пришёл он вовсе не на готовенькое. В нём русской истории «повезло», и без него, конечно, ничего бы не было, кончилось бы кризисом, но не крахом. Нужен был такой катализатор, биоключ, который отворил бы ворота в ад сатанизма. А ад бушевал, кипел столетиями. Но на поверхности, на корке всё было хорошо. <···> И никаких искусственных скважин, клапанов, отводящих давление, никаких «костров инквизиций». И вот появился буравчик, который эту цельную сплошную кору просверлил. <···> Этого 1000 лет не было. <···> И сколько нужно было потратить сил, энергии, сколько неудачных проб и опытов нужно было сделать, чтобы создать такого вот человека. Это же огромная, циклопическая работа, тут все силы нации были на это брошены. Выращивали сотни тысяч уродов, в секретных подземных фабриках уходили в бесконечность ряды причудливо изогнутых китайских ваз, в каждой из которых выкармливали определённый сорт личинок будущего. И сколько пошло в отвал – тысячи имён! А какая нужна была беззаботность, если только два-три гения додумались приложить ухо к тучному, плодороднейшему чернозёму и услыхать подземный гул будущего архилагеря, готового в любую секунду вырваться на поверхность и погрузить всех и вся в архейский мрак ада. И даже в начале ХХ века, когда «ума большого не надобно было», когда почва уже тряслась так, что падали с ног, все отделывались стилизацией. Мережковский, ясно же, не верил своим пророчествам. И когда летел потом в бездну, ещё думал: «Господи, неужели я оказался прав».

Ленин – фигура мифологическая. В нём вся мифология нашего времени воплотилась с угловатой наглостью классического конструктивизма. Кто бы мог предположить, что из Володеньки Ульянова, Мурки Ульянова, кудрявого отличника и любимчика директора, сделают мумию и захоронят оную в пирамидальной гробнице на Красной площади? А как же «реализм», как же «правдивость русской литературы»?! А вот ТАК получилось. А литература наша именно из-за своей «реалистичности» оказалась муторным бредом… Непрошибаемая мифологичность русской литературы в её донельзя утрированном антимифологизме. «Ничего нет, а есть то, что есть». Чернышевский был потрясён «мудростью» Фейербаха: «Человек есть то, что ест». Но афоризм этот принадлежит Парацельсу и первоначально означал совсем иное, ибо под едой подразумевалась пища духовная, книги и мысли. А у нас книги и мысли хотели сделать максимально материальными, чтобы их можно было жрать — да так, чтобы за ушами трещало.

Хронический журнализм

Из «Бесконечного тупика» Д. Галковского:

Ленин писал:

Сидеть в Питере, голодать, торчать около пустых фабрик, забавляться нелепой мечтой восстановить питерскую промышленность или отстоять Питер это – глупо и преступно. Это – гибель всей нашей революции. Питерские рабочие должны порвать с этой глупостью, прогнать в шею дураков, защищающих её, и десятками тысяч двинуться на Урал, на Волгу, на Юг, где много хлеба, где можно прокормить себя и семьи...

Слушай, племя, пойдём на юг, там рыба и птица, там большая еда, там будет хорошо.

<···>

И вот в это время протест против «варварской расклейки». Характерно исключительное уважение к газете, свойственное профессиональному журналисту. Уже на вершине власти Ленин с наслаждением по нескольку раз читал очередной выпуск кремлёвской стенгазеты. Даже полупарализованный любил рассматривать вырезанные из газет карикатуры. Кстати, Бухарин отличался тем, что хорошо рисовал карикатуры и шаржи и делал это часто во время заседаний. (Мануильский же славился тем, что мастерски передразнивал всех членов ЦК.) В сущности, к власти в России пришли журналисты, «литераторы». И тут возникла определённая газетная поэтика: манера шуток, вообще взаимоотношений, совершенно немыслимая и неправдоподобная ни с точки зрения дореволюционной, ни с точки зрения сталинской и послесталинской России. Сама лексика крайне своеобразная, заштампованная, пустая, носящая бессмысленно пародийную окраску. Ибо не просто журналисты (журналисты пришли к власти уже в феврале, а в определённой степени и гораздо раньше), а журналисты плохие <···>. В журналистской деятельности большевиков бросается в глаза огромное количество примитивных оценок при полном отсутствии каких-либо фактов, какого-либо содержания. А ведь суть деятельности журналиста как раз заключается в передаче некоторых фактов и лишь отчасти в их акцентировке и элементарном анализе-полуфабрикате. Здесь же произошло создание чисто формализованной журналистики, то есть некоей замкнутой и совершенно бессмысленной, бессодержательной лексики. Некоей философской журналистики. Это, подчёркиваю, особая, особеннейшая языковая среда, отделённая от «дореволюционного языка» несколькими слоями сужающихся матрёшечных мифов. Миф Иванова-Разумника отделял от России, но и ниже, внутри него, ещё несколько ступеней-матрёшек. <···> И главным инструментом создания этой среды являлась литература. Собственно говоря, журналист это и есть максимально литературный тип людей («литераторы»): кто-то зачем-то платит деньги и нас для чего-то (для чего – не наше дело) печатает. Это такое чисто физиологическое существование в литературе, делающее немыслимым какое-либо её осмысление, выныривание из неё. Это приводит к своеобразной филологической (и философской) интоксикации, к определённым образом деформированной лексике, обросшей раковыми наростами синонимов и повторов и совершенно не приспособленной к естественной передаче мысли, чувства, впечатления. Восприятие искажено и всегда осуществляется как исходно кривая стилизация.

О русском логосе

Из «Бесконечного тупика» Д. Галковского:

[«Бесы».] Кармазинов-Тургенев пришёл на бал читать перед русским народом своё завещание, своё последнее прости («Мерси»). Достоевский юродствует:

Но вот господин Кармазинов, жеманясь и тонируя, объявляет, что он «сначала ни за что не соглашался читать» (очень надо было объявлять!). «Есть, дескать, такие строки, которые до того выпеваются из сердца, что и сказать нельзя, так что этакую святыню никак нельзя нести в публику» (ну так зачем же понёс?).

«Мерси» Кармазинова построено Достоевским как издевательство над самой манерой русского мышления, квалифицируемой им как бессмысленная и пошлая болтовня (что совершенно справедливо). Критика тут выходит далеко за рамки личности Тургенева. Достоевский подметил основные недостатки отечественного логоса.

Прежде всего его рассыпанную бессмысленность:

Тема… Но кто её мог разобрать, эту тему? Это был какой-то отчёт о каких-то впечатлениях, о каких-то воспоминаниях. Но чего? Но об чём?

Во-вторых, поверхностно-капризный субъективизм:

Правда, много говорилось о любви, о любви гения к какой-то особе, но, признаюсь, это вышло несколько неловко. К небольшой толстенькой фигурке гениального писателя как-то не шло бы рассказывать, на мой взгляд, о своём первом поцелуе.

В-третьих, столь же поверхностно-капризное образование, «энциклопедизм»:

И, что опять-таки обидно, эти поцелуи происходили как-то не так, как у всего человечества. Тут непременно кругом растёт дрок (непременно дрок или какая-нибудь такая трава, о которой надобно справляться в ботанике)… Какая-то русалка запищала в кустах. Глюк заиграл в тростнике на скрипке. Пиеса, которую он играл, названа en toutes lettres, но никому не известна, так что об ней надо справляться в музыкальном словаре.

В-четвёртых, собственно страсть к писательству, к описанию:

При этом на небе непременно какой-то фиолетовый оттенок, которого, конечно, никто никогда не примечал из смертных, то есть и все видели, но не умели приметить, а вот, дескать, «я поглядел и описываю вам, дуракам, как самую обыкновенную вещь».

В-пятых, издевательская лёгкость каких угодно ассоциаций, приводящая к крайнему произволу мыслительной деятельности:

Меж тем заклубился туман, так заклубился, так заклубился, что более похож был на миллион подушек, чем на туман. И вдруг всё исчезает, и великий гений переправляется зимой в оттепель через Волгу. Две с половиною страницы переправы, но всё-таки попадает в прорубь. Гений тонет, – вы думаете, утонул? И не думал; это всё для того, что когда он уже совсем утопал и захлёбывался, то пред ним мелькнула льдинка, крошечная льдинка с горошинку, но чистая и прозрачная, «как замороженная слеза», и в этой льдинке отразилась Германия, или, лучше сказать, небо Германии, и радужною игрой своею отражение напомнило ему ту самую слезу, которая, «помнишь, скатилась из глаз твоих, когда мы сидели под изумрудным деревом и ты воскликнула радостно: “Нет преступления!” “Да, сказал я сквозь слёзы, но коли так, то ведь нет и праведников”. Мы зарыдали и расстались навеки». Она куда-то на берег моря, он в какие-то пещеры; и вот он спускается, спускается, три года спускается в Москве под Сухаревою башней, и вдруг в самых недрах земли, в пещере находит лампадку, а пред лампадкой схимника. Схимник молится. Гений приникает к крошечному решётчатому оконцу и вдруг слышит вздох. Вы думаете, это схимник вздохнул? Очень ему надо вашего схимника! Нет-с, просто-запросто этот вздох «напомнил ему её первый вздох, тридцать семь лет назад, когда «помнишь, в Германии, мы сидели под агатовым деревом и ты сказала мне: “К чему любить? Смотри, кругом растёт вохра, и я люблю, но перестанет расти вохра, и я разлюблю”». Тут опять заклубился туман, явился Гофман, просвистала из Шопена русалка, и вдруг из тумана, в лавровом венке, над кровлями Рима появился Анк Марций.

И наконец Достоевский подводит итог всей этой отечественной «полифонии». И итог этот, по-моему, стоит любому русскому мыслителю выучить наизусть:

И наконец, что за позорная страсть у наших великих умов к каламбурам в высшем смысле! Великий европейский философ, великий учёный, изобретатель, труженик, мученик – все эти труждающиеся и обременённые для нашего русского великого гения решительно вроде поваров у него на кухне. Он барин, а они являются к нему с колпаками в руках и ждут приказаний. Правда, он надменно усмехается и над Россией, и ничего нет приятнее ему, как объявить банкротство России во всех отношениях пред великими умами Европы, но что касается его самого – нет-с, он уже над этими великими умами Европы возвысился; все они лишь материал для его каламбуров. Он берёт чужую идею, приплетает к ней её антитез, и каламбур готов. Есть преступление, нет преступления; правды нет, праведников нет; атеизм, дарвинизм, московские колокола… Но увы, он уже не верит в московские колокола; Рим, лавры… но он даже не верит в лавры… Тут казённый припадок байроновской тоски, гримаса из Гейне, что-нибудь из Печорина, – и пошла, и пошла, засвистала машина… «А впрочем, похвалите, похвалите, я ведь это ужасно люблю...»

"Помним... Любим... Скорбим..." Откуда это? См. ниже

Из «Бесконечного тупика» Д. Галковского:

Ушёл ещё один… Не стало Матьяша… Стойкий, сильный, светлый… У гроба – знамёна… Гроб утопает в цветах… День и ночь у гроба почётный караул...

Это из бунинского дневника. Иван Алексеевич выписал из некрологов и статей о гибели одесского чекиста. Чекиста хоронили под лозунгом: «За смерть одного революционера тысяча смертей буржуев!» Матьяш же застрелился с перепоя. Бунин зорко подметил кощунственность революции, кощунственность не вообще (это само собой), а буквально, на уровне осквернения могил. В вывороченном мире похороны превращались в фарс.

По Дерибасовской (постоянно) движется огромная толпа, сопровождающая для развлечения гроб какого-нибудь жулика, выдаваемого непременно за «павшего борца» (лежит в красном гробу, а впереди оркестры и сотни красных и чёрных знамён).

В «Одесском Набате» просьба к знающим – сообщить об участи пропавших товарищей: Вали Злого, Миши Мрачного, Фурманчика и Муравчика… Потом некролог какого-то Яшеньки: «И ты погиб, умер, прекрасный Яшенька… как пышный цветок, только что пустивший свои лепестки… как зимний луч солнца… возмущавшийся малейшей несправедливостью, восставший против угнетения, насилия, стал жертвой дикой орды, разрушающей всё, что есть ценного в человечестве… Спи спокойно, Яшенька, мы отомстим за тебя!» Какой орды? За что и кому мстить? Там же сказано, что Яшенька – жертва «всемирного бича, венеризма».

Эскадро "Бумажная архитектура"

«Аля, Кляксич и буква А»
[развернуть]

«Аля, Кляксич и буква А»
[развернуть]

«Аля, Кляксич и буква А»
[развернуть]

«Аля, Кляксич и буква А»
[развернуть]

«Аля, Кляксич и буква А»
[развернуть]
(«Аля, Кляксич и буква А» Ирины Токмаковой. Рисунки В. Чижикова. Издание 1974 года.)


«Праздник непослушания»
[развернуть]

«Праздник непослушания»
[развернуть]

«Праздник непослушания»
[развернуть]

«Праздник непослушания»
[развернуть]

«Праздник непослушания»
[развернуть]

«Праздник непослушания»
[развернуть]

«Праздник непослушания»
[развернуть]
(«Праздник непослушания» Сергея Михалкова. Рисунки Г. Огородникова. Издание 1975 года.)

Жлобьё

Из «Бесконечного тупика» Д. Галковского:

Мережковский негодовал на Толстого, изобразившего Наполеона полнейшим духовным и интеллектуальным ничтожеством. У Толстого, по его мнению, получился даже не злой демон,

а только сказочный слабоумец — обратный, злой, Иванушка-дурачок, маленький, гаденький мерзавец, лакей Наполеон, которого заставляет плясать и дёргаться, как бездушную марионетку на ниточке, «невидимая рука».

Однако Толстой здесь не менее прав, чем Мережковский. В толстовской злобе к великому человеку сказалось природное русское неуважение личности. Не маски срывал Толстой — он срывал лица, превращал личность в кукольного болвана, что доставляло ему неизъяснимое наслаждение. А также — ощущение собственной мудрости (всё видит, всё знает). Отсюда и показной неинтерес русской литературы к жизни высших сословий, представление князей и графов как бритых и напудренных крестьян, крестьян ряженых и притворяющихся, лживых и глупых. Следовательно — бесполезных.

В обществе, осознающем себя столь извращённо, в конце концов и должен был появиться «обратный Наполеон». Толстой тут просто «зеркало русской революции».

Эскадро эпистемологическое

Знание — это такое описание действительности, на которое можно с достаточным основанием опереться в практической деятельности. Достаточность основания определяется прежде всего предсказуемостью (воспроизводимостью) результатов деятельности, основанной на подобном описании. Любое осознанное действие, дающее предсказуемый (воспроизводимый) эффект, наделяет человека ЗНАНИЕМ о том, что будет, если произвести это действие в данных условиях.

А вот религиозная вера — альтернатива позитивному знанию — имеет смысл только ВОПРЕКИ ЗНАНИЮ. Нет смысла ВЕРИТЬ в закон Архимеда — его достаточно просто ЗНАТЬ. Зато в то, например, что из пары яиц на сковородке может при нагревании образоваться шоколадный торт, остаётся только ВЕРИТЬ (хотя и не следует).

Итак, вы ВЕРИТЕ, что из вашей почти готовой яичницы может выйти шоколадный торт? Нет? Тогда считайте, что вы прошли тест на способность обходиться без религии.

P.S. Есть, правда, хитрый момент, на котором во многом религия и держится. Яичница, если её жарить на несколько минут дольше положенного в стандартных условиях, попросту подгорит или сгорит, так и не дав разгореться и воспылать огню веры в возможность её чудесной трансформации в торт «Прага» или «Чёрный принц». Но представьте, что процесс каким-то образом растягивается хотя бы на пару десятков лет. За пару десятков лет относительной неопределённости желающие успеют не только уверовать, но и пару-тройку шокотортистских тоталитарных сект создать...